1941 | 1942 | 1943 | 1944 | 1945 |
На лётном поле лежало несметное количество раненых!.. Они лежали здесь уже несколько дней без воды, пищи и без какой-либо медицинской помощи… Всё… Амба… Лётное поле днём методически обстреливалось немецкой артиллерией. Трупы уберут в стороны, воронки на взлётной полосе землёй засыпят. Из ран моих белые черви выползают… В руках я сжимал маленький мешочек с документами, медалью и трофейным «парабеллумом» внутри. Знал, что если немцы прорвутся к Херсонесу, придётся стреляться, – еврею в плену не выжить… А сил жить уже не было. Наступила апатия, когда уже относишься к своей жизни с полным безразличием.
Самолёт мог взять на борт двадцать пять человек. Лётчики шли по полю, а рядом с ними шли молоденькие солдаты – армяне из батальона БАО. Лётчик указывал пальцем, кого загружать в самолёт. Сколько тысяч глаз с надеждой и болью смотрели на лётчиков… Вам этого не понять… Они прошли уже мимо меня, вдруг пилот развернулся и говорит, показывая на меня рукой: «Вот этого морячка, в тельняшке, забирайте… Ага, вот этого».
Рядом со мной положили раненого бойца, ему оторвало ногу. Он был в сознании. Успел рассказать, что третий раз едет на фронт и третий раз его ранят при бомбёжке эшелонов, идущих к фронту. Третье ранение, а немцев в глаза не видел… К утру он скончался, мы ничем не могли ему помочь. Я ещё подумал, что после формировки и мне придётся в третий раз проделать путь к передовой.
Для меня страх плена был единственным страхом на войне, и я всегда знал, что в случае опасности пленения в последний момент я застрелюсь или подорву себя гранатой, но не сдамся. Еврей-коммунист, да ещё разведчик… Какой тут может быть плен?.. Этим всё сказано. Когда я поначалу на войне сталкивался со случаями предательства или дезертирства, то в моей голове не укладывалось, как такое может происходить. Сам я был патриотом до мозга костей и наивно считал, что вокруг меня все ребята такие.
Дивизия наша была полностью разгромлена. Когда мы добрались до Сталинграда, то оставшиеся в живых собрались на берегу Волги. Из 12 тысяч личного состава осталось бойцов только на три машины. Сел и я с ними, как рядовой солдат. На окраине города был такой сад Лапшина в направлении на Купоросное. Там небольшой лесок. Мы высадились в этом районе и начали окапываться. Немцы заметили нас. Вскоре обстреляли из шестиствольных миномётов. Накрыли позиции. Прямо под стрельбой в окопе один солдат достал бритву и начал бриться. Я ему говорю: «Зачем ты бреешься, может быть, через две минуты нас уже не будет с тобой!» Он засмеялся и говорит, что хочет умереть бритым.
В мастерской работал немец-столяр, черновую работу делали наши военнопленные. Когда мы пришли, немец был один. Сделал ему чертежи подрамников, разговорились с немцем. Он нам сказал, что немецкая армия уже вышла к Волге, Сталинград они взяли и Кавказ тоже их, так что скоро они дойдут до Урала, и большевикам больше не на чем будет задержаться; да и Япония ударит, заберёт Сибирь до Урала. Тут уж мы не выдерживаем. Перевернув бумажку с чертежом, рисую на обратной стороне карту Советского Союза и, разделив её Уралом и Волгой, объясняю, что за Волгой находятся хлебородные районы – там хлеб, на Урале – сталь, а также шесть миллионов солдат армии преследования. Откуда такие сведения? Да это те самые полулегенды, которые мы сами распространяли в Боровухе, а потом они возвращались к нам же с подробностями и уточнениями, и мы тоже начинали в них верить. Столяр задумался и тягостно сказал:
– Война – очень плохо для солдат и семейств немцев.
Он смотрел, как примагниченный, на мою карту, сопоставляя расстояния от Берлина до Волги, на протянувшуюся до океана Сибирь, и уже радости от сообщений о том, что армия фюрера на Волге, у него не было, были раздумья и огорчение обманутого блицкригом человека.
Облюбовав себе в балке места, мы стали заниматься каждый своими делами. Не прошло и часа времени, как раздалась команда: «Становись, стройся». Мы выстроились, и командир полка подал команду: «Смирно, вольно!». Далее он обращается к нам и говорит: «Товарищи, вы знаете, куда мы приехали? Мы приехали бить врага (были вдали слышны оружейные выстрелы), и вот среди нас есть такие, которые не желают выполнять долг перед Родиной». И в это время подвели двух арестованных солдат. Их перед строем командир расстрелял. И вот за что: когда нас стали грузить в маршевой поезд на фронт, два солдата сговорились убежать, чтоб не быть на фронте, но их патрули поймали, и они были к нам доставлены на дрезине.
Я стал копать себе окоп, лёжа на животе, длинный в рост человека и глубокий сантиметров на 40, и вот в готовый окоп, не приподнимаясь, решил повернуться через бок, и в этот момент около меня разорвалась мина, пущенная фашистами с чердака скотного двора. Осколок мины попал мне по руке и отрубил кисть руки правой. Она висела на жиле. Сначала я боли не почувствовал. Как будто она у меня отломалась. Я схватил другой рукой и закричал соседу: иди помогай, меня ранило! Кровь же из руки у меня лилась, как у гуся с отрубленной головой. Сосед мой по окопу снял с меня поясной ремень, зацепил, как хомут на шею, замотал руку в оказавшиеся у меня запасные кальсоны. Через эту тряпицу кровь скоро пробилась. Мне стало дурно, из глаз словно сыпались искры, я даже потерял ориентир, куда уходить. Само собой, надо было уходить от скотного двора, что я и сделал. В полный рост было нельзя, так как всё время с чердака стреляли враги пулемётами и миномётами. Едва я отполз от места ранения на 40 метров, как здесь над нами появился немецкий Мессершмитт, который, пикируя, стрелял из пулемётов. Один из пикирующих самолётов угодил мне по ногам. Пуля прошла вдоль правой ноги, разорвала мне брюки и кальсоны и на ноге сделала длинную царапину; вторая пуля мне попала по левой ноге, сильно повредила мне левую ногу выше колена. Я покачал ногой, она всё же действовала, кровь из раны сильно текла. Оказалось, фашисты стреляли из самолёта разрывными отравленными пулями дум. Дум, так как рана от них очень долго не заживала и гноилась. После второго ранения я продолжал ползти из поля боя; прополз метров 200 под уклон в лощину и нашёл здесь полевую санчасть, где оказывали раненым помощь. Здесь уже было человек 30 раненых. Здесь мне перекрутили руку верёвкой, чтобы из руки не фонтанировала кровь.
Вложили штык от винтовки в болтающуюся на жиле кисть руки, прикрепили его (штык) к локтевой части и повесили мне руку на шею. После этого сказали: «Иди вон туда, там военно-полевой госпиталь и там есть врачи». Здесь же работали медсанитары. На расстоянии 2 километров отсюда я нашёл со своим проводником-солдатом полевой госпиталь, который занимал полевой колхозный бригадный стан. Здесь нас, раненых, скопилось не меньше 200 человек. Здесь врач посадил около меня своего помощника, который должен был регулировать мне такт крови (то затягивал жгут, то ослаблял его). Это длилось часа 2, пока не приостановилась кровь. Вечером сюда подали под раненых пять студебеккеров (американская автомашина), в которые погрузили нас и повезли степью ближе к станции железной дороги (ст. Зимовники) в настоящий госпиталь, но полевой. Везли нас километров 50 и на пути нас всё время преследовали фашистские стервятники (самолёты). В этом госпитале в деревне мне сделали ночью ампутацию руки, после чего на следующий день нас погрузили в санитарный поезд и привезли в Сталинград, из которого потом перебросили в Саратов. В госпитале я лечился 1,5 месяца. Ранен был 28/VII – 1942 года. В бою я расстрелял немцев из ручного пулемёта марки Дегтярёва и глушил их ручными гранатами (лимонками). Точно не учёл, но я сразил не менее 6 вражеских солдат.
Когда в сорок первом году поток дезертиров, паникёров, беглецов с поля боя был огромен, то трибуналы штамповали приговоры, как на конвейере. Расскажу потом, как это было… Но все признавали, что страх перед наказанием в трибунале в большой мере способствовал тому, что передовые части перестали «драпать», а стали биться до последнего патрона, удерживая позиции. Но позже, в 1942 году, цена человеческой жизни снова возросла от уровня «ноль», и трибуналы уже не работали по шаблону «Война всё спишет». Когда вышли приказы №227 и №298, то подавляющее число осуждённых по суду трибунала за воинские и уголовные преступления направлялось в штрафные части, а не за колючую проволоку или «к стенке». С того момента армейские трибуналы фактически вообще прекратили «сажать за решётку». Три основных варианта приговора: штрафная, расстрел или оправдание. Самая главная фраза в приказе №227 была следующей: «Дальнейшее отступление является преступным». От неё и «начинали плясать»… Армия была поставлена перед чёткими границами, всем объяснили «новый порядок»: отошёл с позиций без приказа – трус и предатель, сдался в плен целым и невредимым, бросил оружие и поднял руки вверх –изменник, геройски погиб в бою, сражаясь, как подобает настоящему солдату – вечная память павшим в боях за Родину. Иначе бы войну проиграли…
Я попал в штрафную, где и воевал до ранения. А в госпитале меня разыскал старший лейтенант моего особого отдела и забрал в заградотряд. В общих чертах он объяснил пользу заградотрядов: «Ты должен не только вернуть их на передовую, но и внушить им их значимость для Родины и для Победы. Семён, ты человек решительный и не трус. Я это видел. Такие нам нужны». Я понимал, что старший лейтенант спас меня от трибунала, я готов был во всём с ним согласиться. Но не получалось. Два года в заградотряде жизнь была похожа на сон. Сон был тонкий, слабый. Сквозь этот сон было слышно всё, что происходит вокруг и что надо делать, чтобы выполнять приказы командира. И никак не получалось стряхнуть сон и проснуться. Но в то же время я знал, что полстакана перед атакой и на донышке вечером помогают. Сон становился крепче, переживания казались пустяками. Я поверил в это лекарство и затем принимал его всю оставшуюся жизнь.
…Иногда ночами я не спал совсем, открывал глаза и видел этого мальчонку, его небольшую голову на длинной шее. Парнишка бежит к нам, шинель болтается на нём, видно, что бежать ему трудно, сапоги велики. Он хлюпает по грязи, а комроты орёт: Куда бежишь, сволочь! Куда, мать твою…
А я вижу – он не сволочь! Он ещё ребёнок. Его взяли у матери и сразу на передовую. Здесь его гнали в атаку, а он ребёнок, он испугался! Он видел, как умирают ребята вокруг, и он испугался…
В этой атаке, которую я никогда не мог забыть, немцы положили почти всю их роту. А мы лежим и ждём. Чего ждём? Когда атака закончится. А чего ждать, когда почти все ребята убиты? Кому идти в атаку? А он, мальчишка, ещё живой, он и побежал к нам. А куда ему ещё бежать?.. Но старший лейтенант кричит: куда бежишь? Поворачивай вперёд! А ты, Семён, стреляй! Чего ждёшь?..
Я даже не прицелился и выстрелил. И он упал. Но я надеялся, что парень только ранен, и ждал вечера, чтобы подползти к нему. Я подполз, но мальчонка был мёртвый. Я понял, почему его шея казалась такой длинной, – он был очень худой, острый кадык торчал. Выражение лица было спокойное. Я подумал: может, ему стало легче. Но я знал, что мальчишка хотел жить! Он хотел спастись, когда повернулся к нам. А я убил его. А он хотел жить. Он хотел жить! Старший лейтенант принёс мне в окоп полный стакан. Мне помогло, и я заснул. Но парнишка этот остался со мной, и вина мучает меня до сих пор, а легче становится только после целого стакана. Теперь я уверен, что мне лучше было бы – легче –жить по приговору трибунала, чем всю жизнь терпеть еженощную казнь. Сейчас я почти не сплю, тот сон, который помогал мне, исчез. Сейчас нет войны, нет заградотрядов, я – старик и никого не гоню в атаку.
Раз приехал я в Москву, и тут, первый раз в своей жизни, я украл. Я был в «доме номер два», где размещалось управление артиллерией. Тут же располагались интенданты и управление тыла. Нас к этому времени не переодели в зимнее, а мороз был лютый. Зашёл в столовую, и так мне обидно стало: я в тонкой шинели, пилотка, ёлки-палки! Сам маленький, а тут все в полушубках! Я шинельку повесил, пообедал, оделся в полушубок, шапку – и бегом к машине и в часть. Дрожал, как кролик, пока километров на 20 не отъехали. На войне я так не трясся. Там сначала дня два кланяешься каждому взрыву, потом избирательно – знаешь, что не твой. Приехал – полушубок мне велик. Я рассказал, что и как. Вскоре и нам стали выдавать. Водку выдавали, но никто не напивался. Не хватало витаминов: офицерам и наводчикам давали жидкие витамины, потому что начала появляться куриная слепота, а солдатам врачи делали хвойный отвар. Тёмно-зелёный, густой, противный. Вот стоит фельдшер на кухне: пока 100 грамм этого отвара не выпьешь – еды не будет. Солдаты у нас отобраны были – во! Золото! Мужик давится, но выпивает – получай 100 грамм и еду…
Слушай! На Западном фронте верблюдов прислали! Итить твою мать! Я не знаю, в какой они дивизии были?! Смотрю – идут! Мы рот разинули. Все экспериментировали… Под Сухиничами, в начале 42-го или в конце 41-го, я видел атаку аэросаней. Штук шесть их выскочило. Первый раз они что-то сделали, чесанули немцев. Отошли. А второй раз немцы тросики в снегу натянули: перекувырнулся – и конец. Прямо у нас на глазах… Наш народ православный нихрена себя не жалел. Заставляли? Комиссары и энкаведешники?! Да брось ты! Да если кто побежит – я сам пристрелю! Я комбат! У нас в дивизионе 250 человек по штату, один контрразведчик и два комиссара. Кого они могут заставить?
Я никогда не надеялся остаться в живых и был до самого последнего дня войны уверен, что меня обязательно убьют, а «помирать, так с музыкой». Поэтому, я всё время воевал с психологией и поведением мстителя-смертника, с одной целью – истребить как можно больше врагов до того момента, пока самому не придётся «пасть смертью храбрых в боях за Советскую Родину»… Жизнью своей не дорожил, хотя старался по-глупому не рисковать… А немцам я до сих пор ничего не простил…
Я в Сталинграде о смерти почти не думал. Был советским патриотом, воспитанным в фанатичном духе, и твёрдо знал одно: что погибну, но уже не отступлю. Выжить, конечно, не надеялся, там по сторонам оглянешься, завалы из трупов, наших и немецких (хоронить их было некому и негде), и ты понимаешь, что в любую минуту и тебя могут прикончить, отсюда уже живым не выбраться… Кромешный ад «в миниатюре на 700 метров»… До самого конца боёв в Сталинграде матери не написал ни одного письма… Всё время мы находились вместе: я, мой второй номер, татарин Ахмет, и связист-арткорректировщик, и ещё человека четыре. Это был наш последний рубеж, и как бы пафосно эта фраза ни прозвучала, но так всё и обстояло в действительности. Сзади река… Немцы ломились в атаку, когда пьяные, когда трезвые, подходили на двадцать метров, и когда становилось совсем туго, связист вызывал огонь на себя.
У солдат «на острове Людникова» было всего по одному полному диску на автомат, патронов не могли нам подвезти, воевали в основном трофейным оружием. Но со временем у меня рядом с пулемётом появился целый арсенал: автомат ППШ, гранаты, пистолет ТТ и немецкий трофейный пистолет. Убитых вокруг – «море», оружия валялось сколько угодно… Из пулемёта бил по немцам короткими скупыми очередями и только наверняка. Мы были завшивленные, голодные, но в какой-то момент наступило остервенение, я уже не испытывал никакой жалости ни к себе, ни к немцам… Дрались за каждый кусок стены с предельной жестокостью, а по ночам и мы, и немцы, выползали вперёд или пытались по заводским коммуникациям и туннелям продвинуться – мы, чтобы добыть себе еду и боеприпасы, немцы – с целью сбросить нас в Волгу. Постоянные столконовения малых групп в рукопашной… Разве все это можно рассказать?… У меня был плоский немецкий штык, которым мне пришлось многократно убивать в рукопашном бою, и когда после войны невольно стал снова вспоминать и переживать эти моменты, то только тогда я осознал, какими же мы были зверями…
Когда починились, догнали наших. Пришли в район, никогда не забуду, казачьего хутора Хлебный. В 3 километрах другой хутор – Петровский. Его тоже заняли советские танки, но не нашей бригады. Между хуторами, расположенными на холмах, пролегала низина. Рано утром по ней огромной сплошной толпой пошла, спасаясь из окружения, 8-я итальянская армия. Когда передовые части итальянцев поравнялись с нами, по колоннам пошла команда «Вперёд! Давить!». Вот тогда мы им с двух флангов дали! Я такого месива никогда больше не видел. Итальянскую армию буквально втёрли в землю. Это надо было в глаза нам смотреть, чтоб понять, сколько злости, ненависти тогда у нас было! И давили этих итальянцев, как клопов. Зима, наши танки известью выкрашены в белый цвет. А когда из боя вышли, танки стали ниже башни красные. Будто плавали в крови. Я на гусеницы глянул – где рука прилипла, где кусок черепа. Зрелище было страшное. Взяли толпы пленных в этот день. После этого разгрома 8-я итальянская армия фактически прекратила своё существование, во всяком случае, я ни одного итальянца на фронте больше не видел.
Мы остановили свои танки перед толпой окружённых, думали, что, находясь в безвыходной ситуации, они поднимут руки вверх. У них был шанс сложить оружие, сдаться в плен и остаться в живых, но мадьяры, имея только стрелковое оружие, разъярённые, выкрикивая какие-то ругательства и потрясая кулаками, кинулись прямо на наши танки, на верную смерть. И мы начали их давить танками, расстреливать из пулемётов… Никто из мадьяр не смог уйти…
Но смотреть на то месиво, на то, что там от них осталось, – было страшно…
И иногда эта предельно кровавая картина встаёт перед моими глазами…
Из письма колхозницы к-за «Переселенец» Варнавинского р-на Воробьевой Александры Кузьминичны
Поздравляю тебя, незнакомый мне боец, с Новым Годом и желаю тебе всего-всего хорошего, что можно пожелать человеку в твоём положении. Моя посылочка маленькая и бедненькая, зато сделана она для тебя от всей души, и кушай её на здоровье. Ты уж прости, что лучшего тебе не собрала, но знаешь, я и сама вдова, мужа моего убили на войне с белофиннами, осталась я одна с тремя детьми, конечно, трудновато без хозяина. Но что ж делать, как-нибудь проживу, меня не оставляет государство, платит мне за детей, сама я работаю в колхозе. Так что видишь, чем богаты, тем и рады. Пожелаю тебе скорее разгромить немца и вернуться к своим детям и жене, если они у тебя есть.
Комментарии к данной статье отключены.