1941 | 1942 | 1943 | 1944 | 1945 |
К весне стали над нами пролетать самолёты союзников. Начали объявлять воздушные тревоги. Выкопали щели около барака. Освободили нас американцы 22 апреля. У ворот появился танк, с него спрыгнуло два-три человека. Старший офицер лагеря построил охрану, подошёл к американцам, отрапортовал. Мы хлынули наружу. Американцы перевели нас в находившиеся неподалёку казармы, а лагерь стали набивать пленными немцами. Поменялись местами. Я бы не сказал, что появилось желание отомстить. К самим немцам ненависти не было. Наоборот, я проникся уважением к их пунктуальности, аккуратности, к тому, как они относятся к труду. Но конечно, мы зажили вольной жизнью. Стали ходить на грабежи. Кто понахальней – заходили в дома, требовали еду, одежду. Я стырил велосипед, который стоял прислонённым к стене дома. Раздобыли оружие. Дня через три после освобождения пошли брать склад. Нам сказали, что в нём полно тканей. А американцы стали вводить немецкую полицию, у которой были только дубинки. Немцы приехали на машине, хотели навести порядок, наши их обстреляли. Они смотались. Вдруг на джипах мчатся американцы. Несколько выстрелов вверх, ребята испугались. Собрали митинг. Сказали: «Всё! На этом ставим точку. Если будут подобные случаи, будем подавлять самым безжалостным образом. Вы должны разделиться на батальоны, роты, взводы, выбрать командиров и навести порядок». Лётчики, которые так и держались вместе, назначили старшего, создали взвод. В конце мая американцы подогнали около 200 «Студебеккеров». Началась посадка. А все же обарахлились! Сначала грузим свое барахло, а потом сами, как туристы-мешочники, поверх скарба садимся. Тронулись. Впереди идёт «Виллис», а сзади санитарная машина. Водители-негры гонят страшно. Ехали несколько часов. Привезли нас в Чехословакию, в Чешские Будеевицы, входившие в зону оккупации советских войск. Там нам говорят: «Завтра пойдёте пешком в Австрию. Идти около 100 километров». Мы приуныли. Как же так? У нас чемоданы, всякое барахло, мы везём его на Родину. Разгрузились, повыбрасывали лишнее. Оставили только одеяла и продукты. Шли пешком в Австрию около трёх суток. Пришли в местечко Цветль. Обустроили себе лагерь. По прошествии двух или трёх недель нас частями отправили в пассажирских вагонах на Родину.
Вышли мы из поезда под городом Невель на железнодорожной станции Опухлики. Вроде играет оркестр, нас хорошо встречают, построились и пошли. Смотрим, колючая проволока, часовые по углам – опять попали в лагерь! Мы, лётчики, так и держались вместе, и тут попали в одну землянку как сформированное подразделение. Ничего плохого о проверочном лагере не могу сказать, издевательств не было. Конечно, и кормили неважнецки, и жили в сырых землянках. Начались основательные допросы, с повторами. Мы должны были писать показания друг о друге – как он вёл себя в таком-то лагере, что из себя представлял, можешь ли ты за него поручиться. Давали понять, что если что-то скроешь, то тебя самого накажут. Я был чистым, ни в какие сговоры с немцами не вступал. Главное – все этапы моего плена могли подтвердить свидетели: с кем-то я был в Смоленске, с кем-то на работах, и так далее. А вот помнишь, я говорил, у нас старший по бараку в Лодзе был Лёшка Ляшенко? Он искал кого-то, кто мог подтвердить его пребывание в Лодзе, и ко мне тоже приставал. Я ему говорю: «Знаешь, Лёшка, вроде ты парень ничего, хороший, но тебя сделали старшим по бараку. У немцев очень строгая субординация. Они старшими назначали только старших по званию. У нас в бараке было четыре капитана, а ты старший лейтенант. Тебя сделали старшим по бараку. Почему? За какие заслуги? Тем более, что вас вызвали куда-то, проводили беседы, интересовались, кто что говорит, и так далее. Так что, Лёша, насчёт Лодзи я писать ничего не буду. Зачем мне свою голову подставлять?»
Выбрался я из этого лагеря в числе первых где-то ноября 1945 года, пробыв в нём два-три месяца.
Когда в конце войны мы вылетали из Барановичей на Берлин, погода была очень плохая. Бывает, в апреле-мае идут вторичные атмосферные фронты, или, как их ещё называют, «аклюзии», когда через каждые 40 минут идёт град, снег, тучи налетают, а потом опять солнышко. Потом снова непогода. Мощные стояли фронты, грозовые. А лететь надо тысячу километров до Одера. 16 апреля мы взлетели в 3 часа ночи, погода была очень плохая. Пролетели тысячу километров, отбомбились по передовой. Там всё горело, всё дымило. Причём характерно, подлетаем к Познани с опрежением, примерно минут на 15. Познань начала стрелять по нам. Сигнал «Я свой» – зелёные ракеты. Как посыпались зелёные ракеты – и справа, и слева, и сверху. Туча самолётов дальней авиации летела, и все летели с опережением минут на 15! Нужно было время гасить на «петле». И вот все стали гасить это время в районе Познани. Тут смотри в оба, чтобы не стукнуться! Подходим к цели, всё горит, кругом прожектора. Видно, как артиллерия стреляет, вспышки. Мы были на небольшой высоте – может быть, тысяча метров. Море огня! Видимо, там и мелкая авиация работала, и артиллерия. У нас цель – какой-то опорный пункт. А где там его найдёшь, в этом море огня? Мы знаем примерное расстояние от Одера до немецких позиций – 10 километров. Мы отбомбились, прилетели обратно домой в девять часов утра.
Потом летали мы на Берлин 22 и 24 апреля. 24 апреля погода была ужасная. Взлетаем, облачность – 30 метров. И всю дорогу был грозовой фронт, очень низкая облачность. Решили идти под ней. Включили автопилот и сами ему помогаем. С консолей плоскостей, с винтов, пулемётов стрелков срываются огни статического электричества, и кажется, что во тьме несётся огненное чудовище. Кидало нас страшно. Вдруг впереди вспышка, и покатился огненный шар – кто-то врезался в землю. Проскочили. Отбомбились по Берлину, я говорю:
– Вася, давай домой не полетим. Ты видишь, какая погода?! Давай сядем.
Дошли до Познани.
– Давай сядем в Познани, там аэродром работает.
Мы кружочек сделали, сели. Заруливаем на стоянку.
Там нас встречают вопросом:
– Что, заблудились?
– Нет, не заблудились, я сел по погоде. Не хочу лететь дальше. Погода очень плохая, там будет трудно с посадкой.
– Тогда идите, отдыхайте.
Мы «отстучали», что сели в Познани, чтобы за нас не переживали.
И последний вылет был в ночь на первое мая. Мы всей дивизией летали пьяные. Получилось так вот почему. Погода была ужасная – низкая облачность, дождь идёт. 40–50 метров высота. И нам дают команду: «Отбой!» Мы жили в городе, а аэродром был километрах в трёх от города. 30 апреля у нас был торжественный вечер в клубе в честь Первого мая. Потом танцы. У нас, естественно, спиртик водился. Мы до ужина выпили. Покушали, ещё выпили, а потом пошли на торжественное собрание в клуб. Пьяненькие уже.
Начальник политотдела дивизии полковник Николаев на трибуне в клубе речь толкает, прославляет коммунистическую партию, товарища Сталина. Мы ждём, когда начнутся танцы. И вдруг в середине этого доклада объявляют:
– Боевой вылет, война.
Мы боевые вылеты называли войной. Так говорили: «Сегодня будет война или нет?» Допустим, нет. Значит, отбой. Сегодня уже объявили, что войны не будет, отбой. Поэтому мы побрились, почистились, напились и пошли на танцы.
А тут – война. Я думаю: «Какая война! Идёт дождина, не видно ничего». Но приказ: «На аэродром!» Думаю: «Ладно, доедем до аэродрома и обратно приедем».
Приехали на аэродром, ничего не видно, дождина.
– По самолётам!
Ладно, думаю, посидим в самолётах и обратно в клуб. А тут команда:
– Запускайте моторы, взлетать.
Мы переоделись. Взлетаем. Разожгли плошки, костры, пытались сделать какое-то направление, чтобы было видно немножко. Взлетели. И буквально через 30–40 километров погода стала более-менее хорошей.
Я жалуюсь:
– Вася, меня мутит.
Вот так. Я вообще очень плохо переносил спиртное – пацан ещё был. Если выпью стакан водки, то уже валяюсь трупом. А там спиртику выпили.
Он говорит:
– Командир, у меня есть шоколад, съешь шоколадку – может быть, полегче будет.
Я перекусил. Летим дальше. Отбомбились нормально. И это был последний боевой вылет, в ночь на 1 мая 1945 года. И практически вся дивизия летела пьяная, потому что все выпили хорошо.
После первомайского вылета нам дали задание днём лететь на Либаву. Мы готовимся, подвешиваем бомбы, нам дают задание, а погоды нет. Идут вторичные фронты. Нам всё время дают отбой, отбой, отбой. И так нас продержали до 9 мая. А 9 мая утром пальба, шум, гам. В Барановичах стоял бронепоезд, и он заухал из своих пушек. Конец войне!!!
Стрелки побежали, начали стрелять изо всех пулемётов, все кричат:
– Ура!!! Ура!!! Ура!!! Война закончилась!!!
Состояние было необыкновенное. Очень трудно это описать: столько переживаний и в тоже время такой стресс.
Я первый ворвался на станцию Барут со своей ГПЗ и устроил там немцам «изумительный концерт по заявкам». Тремя танками я бы такую большую станцию не удержал, да мне и не давали такого приказа. Это был прорыв в районе Цоссенского укрепрайона, 20 апреля 1945. До этого мы прошли почти без боя километров тридцать. На станцию заехали, смотрим –справа от нас останавливается эшелон. Я подумал – наверное, наши, и вдруг до меня дошло: какие к чёрту наши, тут же рельсы другие, не как у нас. Развернули башни и врезали по эшелону. В вагонах пехота. Долго их крошили, убили очень много немцев. Сколько мы там немцев положили… Будто сама смерть с косой прошла…Сотни трупов… Рядом на платформах стояли восемь новых немецких танков. Их тоже «в капусту». Вроде всё вокруг уничтожили. И моя ГПЗ двинулась дальше. Но немцы позже смогли организовать оборону станции, и её окончательно брали силами двух бригад – нашей 52-й гвардейской ТБр и 53-й гв. ТБр генерала Архипова. Там ещё пару часов шёл тяжёлый бой.
Я всегда надеялся, что выживу. Я не верил в приметы и суеверия. Я не верил искренне в Бога, хоть в нашей семье и отмечали все религиозные праздники. Даже в самых тяжёлых боях старался не вспоминать имя Господне всуе, и первый раз на войне перекрестился, когда мой танк уже в Берлине переправился через Тельтов-канал, и в ту минуту я сказал вслух – «Я в Берлине!». Я верил в свою судьбу. Был убеждён, что знания и опыт заранее определяют, кто победит в танковой схватке. А опыта мне было не занимать… Никогда не боялся смерти, знал – чему быть, того не миновать. Не считал про себя, а сколько раз меня уже подбивали, и не думал об этом… Я относился к войне как к своей работе, как к своему ремеслу, меня никогда не мучили «книжные» вопросы – «Кто виноват?» или «Что делать?». Пусть то, что сейчас я скажу, возможно, и прозвучит для вас с долей бахвальства, но я могу о себе заявить с гордостью – я был на войне профессионалом. Не каким-то Терминатором киношным, а конкретно – грамотным специалистом по ведению танкового боя. Опыт меня к этому обязывал. Я никогда не занимался подсчётами, сколько танков я подбил, сжёг, и сколько немцев на тот свет отправил. Я и так знал, что за моей спиной уже есть «моими руками созданное» солидное кладбище для солдат, танков и другой техники противника, но такой хреновиной, как разбираться после боя, кто сколько подбил, тоже брезговал. Это война или соцсоревнование? За каждый уничтоженный немецкий танк кто-то из наших товарищей платил своей жизнью. Так чем тут кичиться?… У меня, например, из всего, что я на войне уничтожил, есть два «особо любимых» мной немецких танка, но мне и в голову не приходило рисовать звёздочки за каждый подбитый танк на стволе своего танкового орудия, как это иногда делали другие. Я на станции Барут с двумя танками роты уничтожил почти десяток немецких танков, прямо на платформах. Так что мне после этого звёзды надо было на корму танка наносить… Ствола бы уже не хватило, хоть он у Т-34 довольно длинный. Никогда не ждал ни от кого наград, похвал, подачек, восторженных отзывов, благодарностей, никогда не был «любимцем штаба» или «пай-мальчиком». А просто воевал, делал свою работу по высшему разряду. Уничтожал фашистских захватчиков, врагов моей Родины. За семь лет, проведённых в танке, ты чувствуешь его как живого человека, танк становится частью тебя, а ты становишься частью танка. Есть ещё один нюанс. У меня выработалось хорошее чутьё на опасность, на засады. И обладание подобным качеством тоже придавало мне уверенности, что выживу всем смертям назло, ну а если нет, то хоть отдам свою жизнь в бою не зря. Не обессудьте, если я сейчас слишком высокопарно выразился, но ответил вам от чистого сердца.
Там же, в Германии, в весеннем наступлении. Прорвались в немецкий тыл. Пехоты с нами не было. Приказ был двигаться только вперёд, без малейшего промедления. Вижу перед собой лес и крупное селение , которое не отмечено на карте. Странно. Мне это не понравилось, что-то тут было неправильно. Надо было принимать решение, что делать дальше. Идти в лоб? Послать танк в разведку боем? Повёл своих в объезд, сделали приличный «крюк», обошли это селение и с тыла ворвались в него. А там «законспирированный» немецкий завод по производству «фаустпатронов». Охрану частично побили, а часть – сами разбежались. И что самое интересное, перед заводом стояли две немецкие батареи зениток и одна пушечная батарея на прямой наводке, как раз на том направлении, с которого мы теоретически должны были появиться, если бы не решились на обход. Немцы не успели развернуть свои орудия, мы их раздавили. Каждый экипаж всадил в этот завод по 15 снарядов, и когда мы поняли, что эта «контора» больше никогда не заработает, то с чистой совестью двинулись дальше на запад.
Везло мне почти всегда… Сколько машин и экипажей поменять пришлось…
Ранило меня 26 апреля 1945-го в Берлине, а 29 апреля 1945-го я сбежал из санбата и вернулся в роту, продолжив участвовать в берлинских боях.
У меня почти не было таких мыслей, мол, раз я войну в сорок первом начинал, так непременно должен первым до Рейхстага дойти. Просто я знал, что нужен сейчас своим ребятам, своей роте, и от меня тоже зависит, уцелеют ли они на берлинских улицах или их всех там сожгут. Я мог бы ещё 16 апреля 1945 г. выйти из боя. Шестьдесят танков бригады переправлялись через Нейсе, из района Бунцлау. На глазах у командарма Рыбалко, в считанных метрах от переправы, мой танк подорвался на мине. Рыбалко стоял на переправе вместе с группой комбригов в ста метрах от места подрыва. Я вылез из танка, вроде целый, но контузило здорово. Подбегает ко мне какой-то капитан и приказывает – «Немедленно к командарму!». Слегка пошатываясь, подошёл, откозырял Рыбалке. Он спросил: «Кто командир танка?» – «Я, командир роты, старший лейтенант Маслов!» – «Давай, Маслов, пересаживайся на другой танк. Мне ротные командиры в Берлине нужны», – сказал мне Рыбалко. Сел в танк №217. Помню свой экипаж, с которым вместе заканчивал войну в Берлине. Радист Тюрин. В Берлине он был ранен, вместо него ко мне пришёл Максим Росляков, который после войны стал кадровым офицером. Командир орудия Иван Мовчан, погиб… Механик-водитель Михаил Лапин. Ваня Мовчан в Берлине сильно переживал, нервничал. Сидел с поникшей головой, предчувствуя свою смерть. Он сам «похоронил» себя заранее… Его убило 28 апреля. Я сбежал из санбата, вернулся к экипажу, а Вани уже нет… Через несколько месяцев, когда мы уже находились в Чехословакии, возле нас остановился эшелон, увозящий на Родину бывших «ост-рабочих», угнанных в Германию с оккупированных немцами территорий. К нам подошла молодая женщина из репатриируемых и спросила: «Ребята, вы танкисты? А может, кто-то из вас знает Ивана Мовчана, он мне родня». И я рассказал ей, что нет уже в живых танкиста Мовчана. Вот такое печальное «совпадение»…
В Берлине я командовал штурмовой группой. Пять танков, взвод автоматчиков и взвод сапёров. Шли медленно вперёд, прижимаясь к стенам домов, чтобы хоть один борт уберечь от «фаустников». Кто на середину улицы выезжал, того сразу поджигали. Дошли до большого перекрёстка, а из-за углового дома – сплошной огонь. Убийственный. Пехота залегла, а танки под «фаусты» и зенитки я не имел права бездумно пускать. Взял автомат, вылез из танка и пошёл на разведку, а потом, вместе с пехотой, полез немцев из здания выкуривать. Первый этаж отбили, а на втором этаже мне пулей прошило ногу насквозь. Кость не задело. Оттащили меня назад, занесли в какой-то дом, там перевязали. Кто-то из наших сказал, что это дом, в котором до войны жил фельдмаршал Паулюс. Два дня в санбате отдохнул «на больничном», а потом похромал обратно в роту, без всяких там сентенций, мол, не дай Бог погибнуть в логове врага, за мгновение до Победы. И не было у меня никакой жалости к себе или страха смерти. И когда нас кинули из Берлина на Прагу, я пошёл головным танком в бригаде. Первым в ГПЗ должен был идти ГСС старший лейтенант Крайнов. Но я видел, что Крайнов «нервничает», понимал, что тяжело ему на смертельный риск идти уже после Берлина, и вызвался пойти вместо него. А наш бросок к Праге не был «бескровной прогулкой». Все дороги были минированы, немцы постоянно нас долбили со всех сторон. Но судьбе было угодно, чтобы я уцелел в майские дни 1945 года.
И ещё одна важная деталь: надо было иметь смелость в «сомнительных ситуациях» послать подальше всех начальников, взять на себя ответственность и действовать согласно своему чутью и интуиции. Приведу пример. На подступах к Берлину получаю приказ от замкомбата по фамилии Грунин: «Маслов, давай! Вперёд! Жми!». Передо мной болото, есть какие-то проходы, но чувствую, что всё впереди заминировано. За болотом шоссе. Вроде тихо, немцев не видно. Но неспокойно на душе. Всем нутром чувствую, что здесь нас сейчас всех пожгут. Я передал по рации в батальон, что этот приказ выполнять отказываюсь и вперёд, напролом, не пойду. Развернул роту, прошёл несколько сотен метров левее и без потерь вклинился во фланг к немцам. Подбил в борт две «пантеры». На шоссе держали оборону молоденькие немцы, курсанты первого курса военного училища, отряд истребителей танков, «фаустники». Они мою роту с левого фланга не ждали. Всех их подавили и поубивали. А если бы я сунулся в лоб? Чтобы от моей роты осталось бы? Танковый командир обязан быть способным на свободный манёвр, на импровизации при выполнении боевой задачи, не обращая внимания на окрики штабных начальников.
Второго мая, когда в Берлине затихли уличные бои, меня переполняло чувство радости и гордости, что я дожил до этих дней, что, может, я один из всего 24-го ТП выжил на войне и дошёл до немецкого логова. А позже я задал себе вопрос: почему я, танкист, уцелел в этой «мясорубке», почему меня судьба сохранила? Долго анализировал всё, что со мной произошло за эти годы, и пришёл к выводу, что выжить мне позволили следующие факторы. Сейчас я их перечислю. Прозвучит это сухо, как текст с передовицы газеты «Красная Звезда», но так всё на самом деле и обстоит. До войны я занимался исключительно боевой подготовкой, настойчиво учился только тому, что пригодится на войне. Получил хорошую огневую подготовку, умел быстро стрелять на поражение, хорошо читал карту и мог молниеносно рассчитать данные для стрельбы, был ответственным и требовательным по отношению к себе и к подчинённым. Да плюс к тому – везение. Только благодаря этому и выжил.
Наши провели мощную артподготовку. Немцы стрельбу вообще не прекращали: «шапочно» били по площадям и вели заградительный огонь. Мы переправлялись на двух больших лодках. Сначала было прямое попадание в первую. Потом накрыло нас. Перевернулись…
Хе-хе. Первое дело – скинуть сапоги и всё тяжёлое, что тянет тебя на дно. А куда плыть? Река шириной в 250 метров, а то и более. Назад плыть поздно, берег противника ближе. Вылезли на берег, посчитались. Неутешительно! У меня пистолет, у хлопцев две финки. Что делать? Увидели разбитый дот, решили рискнуть… Повезло. В доте нашли трёх тяжело раненых немцев и ящик гранат. Первым делом порезали одеяла немцев на куски, обмотали ноги. А то ведь уже начали коченеть… Ещё холодно было, апрель месяц. Немцев прикончили, вооружились, двигаться решили вбок по траншее. Первый попавшийся блиндаж закидали гранатами. Та же участь постигла два следующих дота. Что нам помогло? Немцы беспрерывно вели артиллерийский и миномётный огонь. Таким образом, мы дошли до немецкого КП с рацией и телефонами. Наша рация пошла на дно вместе с лодкой. Спрашиваю радиста: «Как ты, разберёшься?» – «Командир, нет вопросов. Сейчас всё организуем». – «Давай-давай, включай эту шарманку!» Тот включает. Выхожу на связь, начинаю говорить…
Сначала не поверили. Они же видели, как нас накрыло. Я уже им открытым текстом: «Такой-то, такой-то. Нахожусь на КП противника». А они мне: «Стекляр, ты продался… шкура…». Боже мой. Дал им координаты, попросил огня. Ладно, вроде поверили. Хе-хе, нормально мы там посидели. Дошло до того, что вызывали огонь на себя. Ну, ничего, на Красное Знамя заработал…
Мы шли через Судеты на Прагу. Трое суток не спали. Непрерывные стычки с немцами. Все дороги заминированы, леса по обочинам спилены. Немецкие зенитки с гор бьют по нашей колонне.
Ночью остановились на привал. Вдруг крики со всех сторон : «Победа! Ура! Конец войне!». Солдаты плачут от счастья, стреляют в воздух…
У меня первая мысль в голове мелькнула : «Как конец войне?! У меня же полный боекомплект?!». Но расстрелять этот боекомплект по врагу мне ещё предоставилась возможность. Наш полк вёл бои в чешских горах ещё пять дней после объявления о капитуляции фашисткой Германии.
И несколько ребят из полка погибли в боях уже после Победы…
Четырнадцатого мая сорок пятого года был мой последний бой на войне.
И когда он закончился, я сказал себе : «Всё, теперь точно отстрелялся…Скорей бы домой…».
Я сам потерял самолёт в начале Висло-Одерской операции в январе 1945 года. Солодилов утром удачно слетал, и дело шло к вечеру, уже все расслабились, решив, что полётов не будет. И вдруг – срочно второй вылет. Повёл группу командир полка. Ведущим у него был штурман полка Солодилов, а за ним шли два командира эскадрильи, зам. командира полка и командир звена из первой эскадрильи. Из вылета вернулся только командир звена. Я к нему: «Где мой?!» – «Зенитки. Я видел, что он горел, но линию фронта перетянул». Ночью инженер полка говорит: «Собирайся. Бери инструменты. Полетишь со старшим лейтенантом Базовкиным на По-2 разыскивать». Вылетели на рассвете. Увидели мы такую картину: поле перед и за линией фронта усеяно сбитыми штурмовиками. Начали мы среди них выискивать наши, с опознавательными знаками полка. Вдруг мотор забарахлил, и пришлось нам садиться на аэродром к истребителям, что стояли рядом с линией фронта. Подрулили к стоянке По-2, чтобы нам помогли с ремонтом. Смотрю: бежит высокая сутуловатая фигура – Солодилов! Лоб перевязан. Мы с ним обнялись. Я говорю: «Как?!» – «Ничего, вот только стрелок ногу повредил. Понимаешь, подбили – горю. Увидел площадку, а в это время наши истребители садиться стали. Мне пришлось отвернуть и сесть на нейтралку. Пехотинцы наши подбежали, помогли выбраться. А у них, понимаешь, оказывается, легенда ходит, что РС-ы сульфидином снаряжены (Сульфидин применялся в годы войны для лечения венерических заболеваний – прим. ред.). И они давай под самолёт лезть. Я стал стрелять, отгонять их, но куда там…»
Свой третий самолёт я сбил под Берлином. Это был «Мессер». Наши нещадно бомбили Берлин. В воздухе стояла гарь, копоть. Берлин горел.
На патрулирование и сопровождение летали полками самолётов по 20. Вот как-то нас подняли. Влетел я. Осматриваюсь: вроде интересно, всё кругом горит. И вдруг – раз, «Мессер». Смотрю: он как будто специально под меня разворачивается. Я пристроился. Нажал. Смотрю, немец пошёл вниз. Быстро всё получилось. Высота две тысячи. Я за ним ещё метров 500 прошёл, смотрю – он вниз пошёл. Ко второй половине войны уже не засчитывали сбитый самолёт, пока не подтвердит пехота, а в городе как подтвердишь? Так что мне его не засчитали, а биться я не стал. Четыре дня до конца войны оставалось уже, буду я там выяснять… Дрались же не за ордена.
– В начале мая сорок пятого нас перебросили на новый участок, под Лиепаю.
Мы открыто совершили дневной переход, у немцев уже не было в Курляндии бомбардировочной авиации. Разведрота, как обычно, шла впереди дивизионной колонны. Смотрим: навстречу нам идут под дороге пять немецких БТРов и огня не открывают.
Мы остановились и изготовились к бою. На крыльях БТРов лежали люди в нашей офицерской форме, и мы подумали, что это «власовцы» или, может, немцы чего-то замудрили. У одного из разведчиков не выдержали нервы, он бросил гранату в первый БТР и ранил одного из офицеров. Стали разбираться, кто такие, и оказалось, что это наши офицеры, десять человек, по два на каждый бронетранспортёр, сопровождают немецкое командование из гарнизона Либавы на переговоры к командующему фронтом Баграмяну в населённый пункт Айспуте. Наша колонна пропустила парламентёров, и нам стало ясно, что войне наступает конец. Потом, трое суток подряд, мы занимались прочёсыванием нового участка дислокации дивизии, вылавливали «окруженцев» и «власовцев» по лесам и выполняли приказ: «Собрать всё взрослое мужское население от 15 до 60 лет из прифронтовой полосы» в нашем районе. И тут 9 мая рота получает приказ: «Взять языка», и жребий судьбы выпал так, что именно нашей группе приказали провести поиск. Пошли вдевятером, трое в группе захвата. Нам не дали времени подготовиться к поиску, изучить местность предстоящей работы. Взводный вообще остался в первой траншее, а наша группа выползла на нейтралку, готовясь, как стемнеет, внезапно взять «языка».
Ещё было совсем светло, и мы все скопом залегли в высоком кустарнике.
Стали обсуждать полученное задание, и никто из нас не понял, почему сейчас нужен контрольный «язык», когда немцы уже толпами сдаются в плен. Что ещё командованию неизвестно? «Языков» и так хоть пруд пруди… Зачем нам погибать, когда война вот-вот кончится? Наше «собрание» закончилось тем, что вся группа вместе приняла решение: задание не выполнять. Как стемнело, мы поползли вперёд, специально «пошумели», немцы нас засекли и обстреляли, и под огнём противника мы, все целые, вернулись к своим позициям, мол, делать нечего, группа обнаружена на нейтральной полосе…
Вот таким выдался для меня последний день войны…
Подходит ко мне старший лейтенант, армянин:
– Слушай, ты кто такой? Пойдёшь ко мне? Я командир стрелковой роты.
– И я тоже пехотинец, пойду.
Звали его Серёжа Арбаньян. Так я оказался опять в пехоте, в роте 117-го полка 23-й стрелковой дивизии 61-й армии, которой командовал герой боёв под Москвой Белов Павел Алексеевич. Я с этими войсками освобождал Варшаву, шёл к Берлину… Подошли к Одеру. Остановились. Тут прибежал связной от командира батальона к командиру нашей роты, к Серёже. Он побежал. Возвращается – и ко мне: «Бегом к комбату». Я побежал по траншее, прибежал к комбату:
– У тебя сколько классов образования?
– 9 классов.
– У-у-у… – у всех-то было 5–7 классов, так что я числился академиком.
– Комсомолец?
– Да.
– У тебя что в роте осталось?
– Вещмешок.
– Бегом туда и обратно сюда. Поедешь на армейские курсы младших лейтенантов. Курсы находятся в 30 километрах в Кирице, где штаб армии.
– Я не хочу быть офицером! Скоро война закончится, я хочу быть юристом, как мой отец!
– Тебе что сказали? Через 4 месяца чтобы приехал ко мне в батальон младшим лейтенантом! Понял? А то свяжем и отвезём туда.
– Есть!
Пришёл, говорю:
– Товарищ старший лейтенант, вы что же меня предали?! Мы с вами так хорошо воевали! .
Он мне говорит:
– Слушай, Лёша, Одер – четыре рукава. Будем форсировать – поплывут наши кости в Северное море. У меня только за триппер три справки, а ты молодой, давай, собирайся…
– Не хочу я! Хочу честно дослужить, а потом уволюсь и в институт…
– Тебе сказали, бери свой вещмешок, бегом туда, поедешь в Кирицу.
– Есть.
Я не знаю, что с ним дальше случилось, искал его, искал, так и не нашёл. Живой он – не живой.
На курсах я, ефрейтор, командовал старшинами, старшими сержантами, сержантами, хотя был самый молодой, но почему-то меня назначили. Начал рядовым, через неделю стал командиром отделения, через неделю помкомвзвода. Взводного я так и не видел, может, ходил по немецким бабам. Провожу занятия, всё нормально. Рядом польский госпиталь, везут раненых поляков:
– Откуда, панове?
– Пытались Одер форсировать.
– Пустил немец?
– Нет, не пустил.
Сутки идут, вторые, я со взводом занятия провожу по тактике, по строевой. Опять везут:
– Ей, паны, чего?
– Опять пытались форсировать.
– Пустил немец?
– Нет, не пустил.
Ну потом наши как врезали, так немец и драпанул. Нас бросили туда, но Одер я форсировал уже по наведённому понтонному мосту.
В Эберсвальде, что в 30–35 километрах от Берлина, немец стрельнул в меня из фаустпатрона, как в танк, но не попал. Увидев, что в меня летит набалдашник с длинной трубкой, я успел шмыгнуть в калитку – ноги у меня были очень сильные, крепкие, какие положено было иметь пехотинцу. Взрыв. Я выскакиваю, тю-тю-тю из автомата, но никого уже нет.
Всю ночь с 8 на 9 мая бригада провела в ожидании, в приподнятом настроении. По дорогам с запада на восток, с юга на север и обратно возвращались в родные края толпы людей разных национальностей — узники концлагерей, угнанные в неволю беженцы. Я устроился в доме, на первом этаже которого было кафе, а на втором жилое помещение сбежавшего с семьёй хозяина. Утром я проснулся, открыл настежь окно и сел на подоконник. Красота! Горы, цветущие яблони, ярко-зелёные поля озимых, солнце. Для меня, сельского жителя, это было как бальзам надушу. И так мне грустно стало! Война закончилась, а что же дальше?! Чем же заниматься?! Понятно, что армия будет сокращаться. Есть шанс попасть под это сокращение. Тогда что? Хорошо, среднее образование есть, могу поступить в институт. В какой? Можно в институт физкультуры податься — я физически развит, в футбол играю очень прилично, на лыжах бегаю отлично… Вот в таких раздумьях меня застал визит заместителя командира бригады майора Новикова. Я его встретил, и он спрашивает:
— Вася, что это ты хмурый?
— Чему мне радоваться? Война закончилась. А что я умею? Марш совершить, оборону построить, в атаку людей повести? За годы войны у меня никаких неясных вопросов не было. А что сейчас впереди? Куда податься?
Он посмотрел на меня искоса и говорит:
— Я тебя не понимаю. Ты жив остался, остальное всё приложится! Ты останешься в армии, пойдёшь в академию. Перспектива у тебя очень хорошая.
— Так-то оно так. А может, уволиться?
— Да ты что?! В таком возрасте командир батальона и задумал увольняться?! А кто же будет служить?! Ни в коем случае!
— Хорошо, я подумаю…
Перед переходом границы с Германией в районе Бромберга (Bydgoszcz) политрук роты пришёл на собрание и сообщил следующее: «Мы вступаем на территорию Германии. Мы знаем, что немцы принесли неисчислимые беды на нашу землю, поэтому мы вступаем на их территорию, чтобы наказать немцев. Я вас прошу не вступать в контакты с местным населением, чтобы у вас не было неприятностей, и не ходить по одному. Ну, а что касается женского вопроса, то вы можете обращаться с немками достаточно свободно, но чтобы это не выглядело организованно. Пошли 1–2 человека, сделали что надо (он так и сказал: «что надо»), вернулись и всё. Всякое беспричинное нанесение ущерба немцам и немкам недопустимо и будет наказываться." По этому разговору мы чувствовали, что он и сам не знает точно, каких норм поведения следует придерживаться. Конечно, мы все находились под влиянием пропаганды, не различавшей в то время немцев и гитлеровцев… Отношение к немкам (мужчин-немцев мы почти не видели) было свободное, даже скорее мстительное. Я знаю массу случаев, когда немок насиловали, но не убивали. В нашем полку старшина хозроты завёл чуть ли не целый гарем. Он имел продовольственные возможности. Вот у него и жили немки, которыми он пользовался, ну и других угощал. Пару раз, заходя в дома, я видел убитых стариков. Один раз, зайдя в дом, на кровати мы увидели, что под одеялом кто-то лежит. Откинув одеяло, я увидел немку со штыком в груди. Что произошло? Я не знаю. Мы ушли и не интересовались. Но картина кардинально изменилась после Победы, когда 12–14 мая на развороте газеты «Правда» была опубликована статья академика Александрова «Илья Эренбург упрощает». Вот там было провозглашено, что есть немцы, а есть гитлеровцы. Это было время перемен, когда началось мирное строительство. Тогда начали закручивать гайки, наказывать практически за любой проступок. Уже на острове Борнхольм один сержант снял с датчанина часы – просто отнял и срезал кожу со спортивных снарядов в школе на сапоги. Так вот, его приговорили к расстрелу, но Рокоссовский приговор не утвердил.
Был ещё и такой случай, когда солдат или сержант поцеловал или обнял датчанку, а это видел какой-то датчанин, который позвонил в комендатуру, и этого солдата тут же арестовали и хотели отдать под трибунал якобы за изнасилование. Но когда эта девчонка узнала, что парня хотят отдать под суд, то она сама прибежала в комендатуру и сказала, что парень совершенно не намеревался её насиловать. Правда, когда в 95 году нас датское правительство пригласило на Борнхольм на празднование 50-летия Победы, нам сказали , что поле ухода наших войск в 46-м году там было около сотни внебрачных детей. По-видимому, это относилось к нашим офицерам, в отличии от солдат, жившим свободно на частных квартирах. Мы высадились в восточной Польше, в городе Острув-Мазовецкий (Minsk-Mazovetskii), и попали в состав 1-го Белорусского фронта под командованием Рокоссовского. Но как только мы приехали, фронт разделился: Рокоссовский был назначен командиром 2-го Белорусского, а командовать 1-м Белорусским стал Жуков. Нас перевели в подчинение 2-го Белорусского фронта.
Догнали фронт уже в Померании. Разница между Карелией и Польшей была огромная. Безлюдье, валуны, леса и болота сменились дымящимися развалинами, воронками от бомб, городами с горящими улицами, там и сям лежащими трупами, красивыми, добротными домами, черепичными крышами ухоженных усадеб и кирх и невиданными для нас отличными автобанами…. Ко всему прочему, мы из морозной, заснеженной Вологды внезапно попали в раннюю весну, яркое солнце. На этом фоне наши полушубки, шапки-ушанки и валенки выглядели нелепо, пугали местных немцев, вызывая смех и издёвки солдат из других частей…
Померания – это житница, самая сельскохозяйственная часть Германии, там было много картошки, а ещё больше спирта… Бежит посыльный, машет мне рукой, кричит: “Старшина, к командиру роты!” Бегу. Ротный, застегивая планшет, прерывает мой доклад: “Видишь знак? От него дорога к группе домов, узрел? Развернёшь свою рацию там и быстро вертайся. Штаб, – кивнул в сторону дома, – разместится тут. Усёк?” Через несколько минут с напарником Димкой уже подходим к дорожному знаку с надписью “Аикфир”.
Подходим к крайнему дому деревни. Оглядываемся. В деревне, кажется, ни души. Дом добротный, двухэтажный, с мансардой. Рядом растёт большое дерево, до которого можно дотянуться, стоя на крыше. Если влезть выше на дерево, закрепить там антенну и спустить её в мансардную комнату, будет в самый раз, надёжная связь.
Но надо в дом. Три года фронта научили быть осторожным. С автоматом наготове, след в след (благо, валенки мокрые) поднимаемся на крыльцо, привязываем веревку к ручке, отойдя назад, укрывшись за дерево, дёргаем. Дверь с шумом распахивается. Уже смелее заглядываем внутрь: небольшая прихожая, пусто, слева дверь. Снова дёргаем ручку. И уже, топоча намокшими валенками с прилипшим к подошве песком и землёй, появляемся на пороге во всей своей заполярной красе с автоматами наперевес. До конца жизни не забыть мне дикий, пронзительный вскрик невысокой девчушки лет 15–16, метнувшейся с вскинутыми руками навстречу из-за стола, стоявшего посредине большой, богато обставленной комнаты.
Мгновение, и она колотит меня кулаками в грудь по меховым отворотам засаленного полушубка, повторяя: “Их бин кранк! Их бин сифились!” Схватив девчонку за руку и отстраняя её, оборачиваюсь к Димке:“Чёй-то она, а? Понял?” Димка осклабился: “А то нет”. Да я и сам всё понял, скорее сдуру спрашивал. Держа рыдающую взахлеб девочку за руку, размышляю: “На дьявола она мне со своими соплями, нам же наверх надо, в мансарду? Отпустишь – чёрт знает, что натворит”. Говорить с ней – ни я, ни Димка по-немецки ни бум-бум. Врезать ей, чтобы не путалась под ногами, рука не поднимается: девчонка же, дура. В растерянности оглядываюсь, ища лестницу. Её не видать. Димка опережает:“Дверь!” Она у меня за спиной, рядом с той, через которую мы заявились. Делаю шаг к ней; девчонка вырывается, опережая меня, прижимается спиной к двери и снова в отчаянии кричит: “Нихт, нихт”. И опять за своё: “Их бин…” Это уже мне кажется подозрительным. Отшвыриваю девчонку, кричу Димке: “Держи её!” – и с автоматом наизготовку ударом ноги распахиваю дверь, заметив, что она открывается внутрь. Из полумрака чулана с маленьким оконцем раздаются стенания, причитания и детский плач. Заглядываю. Мать честная! На скамейке и на полу сидят несколько человек. Приглядываюсь: старик, три женщины и четверо детей. Все голосят, и у всех на коленях и рядом полные корзины и баулы со скарбом. Вроде как в дорогу собрались. Ну, а если бы я запулил туда очередь? Ну дела!..
Буквально обалдев, оборачиваюсь к напарнику, державшему девчонку. В этот момент слышим шум подъезжающей машины. Оба вскрикиваем: “Немцы, ложись!” Я валюсь у порога, Димка, повалив девчонку и зажав ей рот, смотрит в сторону окна, откуда шум. Семья в чулане замолкает. Мотор выключили, послышались голоса, чьи – не разобрать. Наступает тишина, лежим. Словно на Судном дне, вдруг брякнул один удар напольных старинных часов. Шарю рукой у пояса, достаю гранаты. Девчушка при виде их опять в голос заныла. Димка, матерясь, прижимает её голову носом к ковру. Затем ползёт к окну, не выпуская её руку. Она хлюпает носом, ползёт рядом. С угла окна “кавалер” осторожно заглядывает на улицу и неуверенно мямлит: “Навроде наши”. Я ему: “Навроде! А вдруг нет?” “Не, – отвечает, продолжая смотреть, – точно, славяне”, – и встаёт. Она тоже. Голоса приблизились, слышна команда: “Становись, примкнуть штыки”. Уф, отлегло…
Димка поворачивает девчушку лицом к чулану, даёт ей коленкой под зад, добавляя: “Вали, тютя, к своим, тоже нашлась.” Та – бегом: натерпелась. Выходим на крыльцо. Нас мгновенно замечают несколько солдат. И нам: “Вы кто? Руки вверх!” Тут уж мы, забросив автоматы за плечо, разрядились от души, по-русски, за всё сразу. В том числе за их пижонские, вышедшие из военной моды дурацкие винтовки с приткнутыми штыками, за новёхонькое обмундирование солдат явно из войск НКВД: фуражки с околышами, длинные, канадского серо-голубого сукна шинели (очень ценились на фронте) с гладкими щегольскими чистенькими погонами, новёхонькими сапогами, а не обмотками, как у пехотуры. Из-за грузовика выскакивает капитан: “Отставить! Кто такие?” Объясняем. Подходит к нам, закуривает “Беломор”, протягивает пачку. Это подкупает, видать, из фронтовиков, говорит по-свойски: “Вот что, ребята, сейчас подойдут ещё машины, будем выселять деревню. Начнём с того конца. В вашем распоряжении пара часов, если что надо”. Чуть ухмыльнулся. “Но не советую тут оставаться долго, насмотритесь. Про Ялтинскую конференцию слыхали? То-то. Полякам отдают этот край”. Кивнув на дома, вдохнул: “А жили богато, нам бы в рязанскую”. Словно опомнившись, вдруг строго отрубает: “Чешите лучше отсюда и доложите своим”. Дружно киваем: “Есть доложить”, – и ходу…
У Кошарина мы вышли к морю, затем повернули на восток, дошли почти до Гдыни, а потом повернули обратно и дошли до Сванемюнде. Я уже работал на полковой радиостанции, размещавшейся на “Studebaker US6×4”, “сударе”, как его называли. Радиостанция была американская, SCR с двигателем, размещённым на прицепе, и кунгом. Машина, кстати, поставлялась вместе с шофёрским инструментом и кожаным пальто для водителя. Если видели, на фронте всё наше начальство щеголяет в кожаных пальто, так это изъятые из комплекта, прилагаемого к американским “Studebaker”. Вдруг вечером 9 мая нас вызвали в Кольберг (Колобжег) и приказали грузиться на баржу. Говорили, какой-то десант. Баржа была метров шесть шириной, мы привязали наш “Studebaker” на палубе, а в открытый трюм краном погрузили лошадей и пушки. Как только стемнело, мы куда-то поплыли. Не, ну ты представь – пехота по морю! Блевали страшно! А тут ещё один из тросов, что держал нашу машину, лопнул. Ну, думаем, если сейчас наш “Studebaker” упадёт, нам всем трибунал. Среди нас был один моряк, радист Аркашка Кучерявый, ленинградец. Он полез по узенькому бортику между морем и трюмом, нашёл цепь, и мы обмотали ею машину. Утром увидели берег, и тут нам сказали: “Дания. Борнхольм”. Когда подплывали к порту, часов в шесть утра, слышали стрельбу, но пока катер нас подтаскивал, стрельба прекратилась, и мы уже выгрузились совершенно спокойно. Потом оказалось, что на острове было восемнадцать тысяч немцев, но они, немного посопротивлявшись, быстро одумались и сдались. Мостки подобрали, выехали, и я увидел мирную обстановку. Прямо в порту вижу написано “Кафе”, мы с приятелем туда вломились, а там сидят датчане и едят мороженое. Мы тоже решили купить, достали деньги (нам давали немецкие марки), а продавец от нас, как чёрт от ладана, что-то: “Nicht, Nicht” – не подходит, значит. Ушли мы несолоно хлебавши. В тот же день мы узнали, что война закончилась. Я включил приёмник, поймал Москву, а там уже передают поздравления с Победой. В этом смысле радистам хорошо: можно послушать музыку или новости; хотя полагалось всё время находиться на одной волне, чтобы быть готовым к вызовам. Меня даже на партсобрание вызывали, потому что я музыку на дежурстве слушал. Дежурили только по двое, этого требовал СМЕРШ: вдруг ты вступишь в контакт с противником? А так – контроль. В то время приходилось постоянно опасаться доносов.
Война закончилась, но мы ещё 2 месяца провели на этом курорте. Там, правда, был сухой закон, но мы меняли на одеколон бензин, провода, лампы, батарейки. У меня 14 июня день рождения. Ребята говорят: “С тебя причитается. Организуй нам что-нибудь вкусное, надоела эта котловая еда”. Что придумать? Живём-то на море. Ну, рыбы можно наловить, но сетей нет, значит, наглушить. У нас были батарейки для фонариков. Они ценные были, потому что все, и солдаты, и офицеры, ходили с фонариками, а по штату они были только у нас. На несколько батареек я выменял кучу противопехотных мин и одну противотанковую, потом с напарником пошли к морю, там за бухту армейского провода выменяли у датчанина лодку. Положили туда мины, взрыватели, бикфордов шнур и в полукилометре от берега стали рыбу “ловить” – шнур приладишь, зажжешь, и всё. А рыбы было: полчаса – и у нас пол-лодки! Приплываем. Нас встречает патруль с автоматами наперевес: “Вылезай!” И рядом с ними датчанин. Он нас продал! “Шагом марш!” Старшина ведёт нас в комендатуру, материт: “Ишь, – говорит, – взяли моду рыбу глушить! Сети, блядь, рвёте! Рыбаки командованию жалуются! Придём в комендатуру, мы вам покажем!” Я не думаю, чтобы нас отдали под суд, но выговор получить или на гауптвахту посадить могли. Уже стали наводить порядок – везде наклеили объявления и проводили собрания о том, как вести себя с местным населением.
Я к старшине, говорю:
– Всего делов-то, подумаешь, рыбу глушили, всё же день рождения! Давай махнём, не глядя: ты нам – свободу, а я тебе финку дам.
У меня была красивая финка с наборной ручкой. Он говорит:
– А датчанин не заложит?
– А зачем? У него наша рыба осталась.
– Ладно, – говорит, – давай финку и вали отсюда.
Ну, пришли в расчёт, рассказали, ребята говорят: “Хрен с ней со жратвой рыбной, но давай выпивку доставай.” На следующий день, сменившись с дежурства, я взял бинокль и пошёл в аптеку, чтобы попробовать обменять его на одеколон. В Ревено нашёл аптеку. Вхожу, держу в одной руке бинокль, а другой рукой делаю такой жест: нюхаю ладонь и провожу ею по волосам, и так несколько раз, имея в виду, что мне нужен одеколон для волос. Аптекарь говорит: “Ja, Ja ”, – кивает, вроде понял. Я ему бинокль, 12-кратный, Цейсовский, трофейный! Во! Красотища! А он приносит мне бутыль. Я посмотрел, понюхал – пахнет. Ну, думаю, одеколон. А стекло тёмное, ничего не видно, пробка притёртая. Притаранил. Налили по полной, дёрнули за меня, и у всех глаза на лоб – бриалин для волос! Этот Аркашка Кучерявый, который нас с машиной тогда спас, говорит:“Ты что ж, балда, принёс? Это ж бриалин, он же на касторке делается. Мы ж с него дристать будем дальше, чем видеть!”.
Ну, я автомат и остатки бутыли с собой и обратно в аптеку. Пытаюсь качать права, а он: “Nicht, Nicht”. Я завёлся, хватаюсь за автомат. Он выходит из-за прилавка, здоровый, больше меня, берёт меня за руку и тащит к стене. А на стене – двуязычная листовка с фотографией нашего коменданта острова, генерал-майора Короткова. Я читаю обращение к гражданам острова Борнхольм о том, что пришли наши войска, осводили вас от немцев, и наша задача – обеспечить вам спокойную жизнь. О всех случаях недисциплинированности со стороны военнослужащих Советской Армии немедленно докладывать в комендатуру и так далее. Датчанин и ткнул меня мордой в этот приказ. Короче, я, как побитый пёс, побрёл с этой бутылью домой. Обернулся – никого нет. Как шарахну её об стену, опять незадача – брызги на меня. В общем, кругом в дураках остался, но запомнилось.
В один из дней вижу: идёт командир бригады с девочкой-солдаткой. Мы, командиры, стоим на просеке, разговариваем. Подходит и, обращаясь к ней, говорит: «Кого ты выбираешь?» Она посмотрела – «Вот этого маленького». Командир бригады: «Так вот, Шипов, это вам радист. Между прочим, я тебя представил к ордену Красного Знамени». Ох, думаю, разговоров было по этому представлению… Я не думаю, что Морозов был в восторге от того, что меня представляют к ордену Красного Знамени, которого он сам ещё пока не получал. Всё-таки за 3 дня подготовить и провести пять атак! Мы выглядели неплохо на фоне танкового корпуса. Я не очень верил в это награждение, но раз сказал, то спасибо. Этой девочке говорю: «Давай в штабную машину, будешь радистом». – «Что?! Только в экипаж!» – «Ты что, с ума сошла?» Видать, она была из тех девчонок, что рвались на фронт. Она считала, что её место в бою, в танке. Её папа военачальником в другом месте, видимо, попросил командира бригады пристроить… Ладно, в экипаж, так в экипаж. Честно скажу, что она пришлась ко двору. Закрепилась в экипаже командира взвода лейтенанта Нуянзина. Бойкая такая. Она была старше, чем командир танка, скажет – все сделают. А поскольку она сама трудилась, не отсиживалась, то имела уважение. И в экипаже изменилась обстановка – никакого мата, все с чистыми подворотничками. Около этого танка вечно куча народу – и солдаты, и офицеры, конечно, и из штаба бригады. И она, чтобы освободиться от них, приходила ко мне в штабную машину наедине побыть.
К 28-му мы вышли к тюрьме Моабит. На территорию тюрьмы заехала моя штабная машина. По Маобит-штрассе подошли к мосту Мольтке и 30 апреля захватили его. Мы всё это время действовали со 150-й дивизией. Генерала Шатилова мы мало, но видели, а командира 756-го полка Зинченко, который тоже с костылём ходил, как я, видел каждый день. Совместно взяли этот мост и дальше продвигались сюда.
Наш второй батальон вывели во второй эшелон, заменив первым. Ведь как было организовано? Один полдня воюет, а второй обеспечивает – охрану тылов несёт. Потом меняются. Когда перешли во второй эшелон, я мотнулся в медсанбат на перевязку. Выхожу из здания, где медсанвзвод располагался – стоит танк лейтенанта Нуянзина. Сел на танк и поехал. Приехали к мосту. На мост нас не пускают, поскольку в нём справа большая дыра и он пошатывался. Пропускаем артиллерию, повозки, кухни, пехоту. А мы пока ждём и стоим теперь уже первым эшелоном. Батальон почти в полном составе – потери в городе были небольшие. Ждём. Я слез с машины, смотрю – из неё вылезает радистка, на ней фильдеперсовые чулки, туфли на высоком каблуке, шерстяная юбочка, набивная голубая кофточка, платочек и сверху танкошлем. Говорю: «Ты что, как кукла, разоделась?!» – «Товарищ старший лейтенант, мы же в парк едем, а ведь там танцы и публика нарядная –конец войны. Так пусть я первой там буду!» Эхх… Знала бы она, что через полчаса окажется обгоревшим трупиком размером вот с этот стол, за которым мы сидим…
В это время появляется миномётчик. У него противогазовая сумка чем-то набита. Он нам кричит: «Эй, славяне! Сколько вас здесь?» – «Пять человек!» – «Держи!» – даёт нам пять часов. – «Приказано всем, кто участвует в штурме Рейхстага, дать часы». Как мы потом поняли, это были часы, которыми Гитлер собирался наградить офицеров за взятие Москвы. Мы, конечно, на этом не успокоились, потом сами сбегали в ближайшие пакгаузы, но там почти всё было почищено. Потом ручные часы сестре подарил, а карманные отцу. А у него их украли. Через некоторое время прибегает посыльный, передаёт приказ командующего армии нам перейти на другую сторону канала и один танк выслать для разведки возможного подхода к Рейхстагу. Если всё удачно пройдёт, то это же поездка за Героями! Комбат говорит: «Кого же мы пошлём? Ну что, танк Нуянзина? Они только что успешно провели разведку. Он, пожалуй, из всех наших выделяется». Куда ехать? Нужно проехать мимо дома Гестапо, въехать в первые ворота, ведущие парк, и по аллее ехать в сторону Рейхстага. Посыльный от командующего армией садится на танк, как сопровождение. Они впереди, за ними танки батальона. Мы видим, как они проскакивают первые ворота, видимо, не заметив их, движутся дальше ко вторым мимо здания театра Король-Опера, находящегося в руках у немцев. Вдруг со стороны этого театра выстрел, и танк загорелся сразу. На наших глазах в 50 метрах горит танк, где девочка, где ребята, которые поехали за Героями, и мы ничего не можем сделать… Они все выскочили, но, видимо, был пробит бак, они облиты все дистопливом, в пламени… Вернулся только командир взвода Нуянзин, он был в боевом отделении, в шинели в накидку, хотя было довольно тепло. Может быть, он был просто предусмотрительный мужик… Когда танк загорелся, он выскочил, сбросил с себя горящую шинель. Волосы у него горят. Он прямо головой в кювет, заполненный водой, и ползёт к нам… Мы, конечно, простреляли по театру, но остался очень неприятный осадок. Конечно, мы их потом всех наградили посмертно…
Прошли Молдавию, Румынию, Венгрию, Австрию чуть-чуть зацепили, а закончили войну в Чехословакии. Война окончилась 9 мая, а 11 мая подо мной убило коня. После 9-го двигались колонной. Меня и Ваську Сгурина на конях на всякий случай послали вперёд. Там была засада. То ли власовцев, то ли эсэсовцев. Дураки, нервы не выдержали. Подпустили бы нас поближе и расстреляли бы в упор, а они с дальнего расстояния открыли по нам огонь. Моего коня наповал. Он упал и мне сломал ступню. Я сумел отбежать с дороги в кювет. Залегли. Видим – к нам по этой канаве ползут два цивильных парня. Мы стрелять не стали. Понятно, что это мирные жители. Я им показал, что у меня лапа сломана, кость за кость заскочила. Они побежали, приволокли носилки и вытащили меня. В полуподвальном помещении работает пожилой военврач в военной словацкой форме. Вокруг бегают медсёстры. Наши-то ходили в рейтузах, а эти в таких плавочках. Лежу на носилках – мне всё видно, так приятно стало. Ваську поставил на выход. С меня пот градом. Он берёт пальцы и ставит их на место. Я молчу, хотя боль страшная. Говорит медсестре: «Бинтуй! Потом гипс». – «Нет, гипс не надо». Чувствую, он их не вытянул. Кричу: «Васька, иди сюда! Разматывай бинт». Сел на носилки, ногу вытянул, каждую косточку прощупал, поставил на место: «Теперь бинтуй туго. А теперь можно гипс». Врач только головой помотал. Через год уже сальто прыгал…
Пять месяцев пролежал с ногой в госпитале в Братиславе. Оттуда уже меня демобилизовали. Попал во вторую очередь демобилизации по количеству ранений. У кого больше трёх ранений, того во вторую очередь. Вот по дороге домой, пока добирался, тут очень хотел выжить. Потому что у возвращавшихся была инерция убийства – за малейший поступок стреляли друг друга. Большинство ехало с оружием. И у меня за голенищем в разобранном виде был Вальтер. В вагоне ко мне привязался один и здорово меня оскорбил. В другой бы момент довёл бы дело до конца, но здесь старался ни с кем не конфликтовать. Попутчики мои, с которыми уже не первый день ехали и которые знали, кто я и что я, вывели его в тамбур и бросили под поезд. 7 ноября приехал домой в Ката-курган.
Переход к мирной жизни давался очень трудно. Меня многие криминальные группировки хотели приобрести, потому что я умел воровать и убивать. Как раз то, что надо. Очень агитировали преступный мир. Но не пошел по скользкой дорожке. Что удержало? Не хотел своих убивать и грабить. Я привык к настоящему противнику, который может оказать сопротивление. И потом, хотел учиться. В декабре поехал в Самарканд. С детства моё хобби – животные. До войны подал в Ленинградский охотоведческий институт. Мне пришёл ответ, что по окончании войны примут без экзаменов. У меня осталась эта бумажка. Но после войны на какие шиши я туда поеду. Приехал голый, без всяких трофеев – демобилизовался-то из госпиталя. Если бы из роты, то и одели бы нормально, и трофеи бы были. Мы врывались в Венгрии в города, где все ювелирные магазины были открыты, ничего не успели спрятать. У всех были полные карманы часов, браслетов. Правда, трофейщиков, тех, кто набирал, убивало в первую очередь. Он думает об этих трофеях, значит, ему хочется выжить. Это губит. Я сдавал в обоз. Нинке я подарил бриллиантовый браслет с миниатюрными часиками. Она ко мне в госпиталь приезжала. Говорит: «Возьми с собой, тебе пригодится». – Я отказался. – «Нет, это мой подарок».
Я поехал в Самарканд. Пошёл в университет на биофак. Там не было ни одного парня, одни девки. Решил, что в таком коллективе не смогу ужиться. Пошёл в Узбекский государственный университет на геологический факультет. Там был декан Крюков. Он говорит: «Зачем год терять?! Поступай в этом году». – «Я по-русски говорить уже разучился, кроме мата ничего не знаю». – «Ничего, сделаем тебе формально экзамены». Я рискнул. В декабре поступил в университет.
У меня была одна гимнастёрка, одни штаны и трофейные сапоги, которые я постоянно ремонтировал. Я любил спорт ещё со школы. В университете начал заниматься акробатикой. Нам выдавали форму. Мы её продали на базаре. На вырученные деньги приобрёл ботинки, штаны. Голодуха была страшная! Из госпиталя я приехал отожравшийся. За год учёбы потерял 16 килограмм.
Комментарии к данной статье отключены.